Главная страница

Мы в соцсетях











Песни родной Сербии







.......................




/5.5.2021/

Пасхальность русской литературы

     
День православного Востока
     

Святись, святись, Великий день,
Разлей свой благовест широко
И всю Россию им одень!

     

Ф. И. Тютчев

     

В Евангельском послании святого Апостола Павла сказано, что Иисус послан был в мир, “дабы Ему, по благодати Божией, вкусить смерть за всех” (Евр. 2: 9), “И избавить тех, которые от страха смерти через всю жизнь были подвержены рабству” (Евр. 2: 15); “Посему ты уже не раб, но сын, а если сын, то и наследник Божий чрез (Иисуса) Христа” (Гал. 4: 7).

     

Таким образом, событием Христова Воскресения утверждается ценность и достоинство человека, который уже не является узником и рабом собственного тела, но наоборот – вмещает в себя всё мироздание. В Богочеловечестве Христа сквозь телесное естество сияет неизреченный Божественный Свет: “Одеялся светом, яко ризою, наг на суде стояще и в ланиту ударения принят от рук, их же созда”.

     

В Пасхе заложена также  идея равенства, когда словно сравнялись, сделались соизмеримыми Божественное и человеческое, небесное и земное; утверждается полнота величественной гармонии между миром духовным и миром физическим.

     

Праздничный эмоциональный комплекс радостной приподнятости, просветления разума, умиления и “размягчения” сердца составляет ту одухотворённую атмосферу, которая в пасхальном рассказе становится нередко важнее внешнего сюжетного действия. Внутренним же сюжетом является пасхальное “попрание смерти”, возрождение торжествующей жизни, воскрешение “мёртвых душ”. Лейтмотивом в русской пасхальной словесности звучит торжественно-ликующий православный тропарь:

     

Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ, и сущим во гробех живот даровав!”

     

В отечественной литературе Н.В. Гоголь наиболее точно выразил не только общечеловеческий, но и национально-русский смысл православной Пасхи: “Отчего же одному русскому ещё кажется, что праздник этот празднуется как следует <…> в одной его земле? <…> раздаются слова: “Христос воскрес!” – и поцелуй, и всякий раз также торжественно выступает святая полночь, и гулы всезвонных колоколов гудят и гудут по всей земле, точно как бы будят нас! <…> где будят, там и разбудят. Не умирают те обычаи, которым определено быть вечными. Умирают в букве, но оживают в духе <…> есть уже начало братства Христова в самой нашей славянской природе, и побратание людей было у нас родней даже и кровного братства” [1].

     

История отечественной литературы впитала в себя христианскую образность, особый язык символов, “вечные” темы, мотивы и сюжеты, притчевое начало, уходящее своими корнями в Священное Писание. Светлое Христово Воскресение явилось духовной сердцевиной русской пасхальной словесности.

     

Пасхальный рассказ как особый жанр был некогда незаслуженно забыт, а вернее – злонамеренно сокрыт от читателя. Пасхальная словесность третировалась с вульгарно-идеологических позиций как “массовое чтиво” – якобы малозначительная, бесследно прошедшая частность “беллетристического быта” нашей литературы. Теперь этот уникальный пласт национальной культуры обретает путь к своему (поистине – пасхальному!) возрождению.

     

Глубоко прав был в своём пророчестве Н.В. Гоголь: “Не умрёт из нашей старины ни зерно того, что есть в ней истинно русского и что освящено Самим Христом. Разнесётся звонкими струнами поэтов, развозвестится благоухающими устами святителей, вспыхнет померкнувшее – праздник Светлого Воскресения воспразднуется, как следует, прежде у нас, чем у других народов! ”[2].

     

Ведущие идеи праздничного мироощущения – освобождение, спасение человечества, преодоление смерти, пафос утверждения и обновления жизни.  В этот свод включаются также идеи единения и сплочения, братства людей как детей общего Отца Небесного. Как писал Гоголь о Пасхе, “день этот есть тот святой день, в который празднует святое, небесное своё братство всё человечество до единого, не исключив из него человека”.

     

В духовной сущности великого христианского “праздника праздников” открылась Гоголю внутренняя связь славной героической истории русского народа с его нынешним состоянием: “От души было произнесено это обращение к России: “В тебе ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться ему?..” В России теперь на каждом шагу можно сделаться богатырём. Всякое звание  и место требуют богатырства” [3].

     

Отсюда родилась и уверенность в грядущем пасхальном возрождении России и русского человека: “есть, наконец, у нас отвага, никому не сродная, и если предстанет нам всем какое-нибудь дело, решительно невозможное ни для какого другого народа, хотя бы даже, например, сбросить с себя вдруг и разом все недостатки наши, всё позорящее высокую природу человека, то с болью собственного тела, не пожалев себя, как в двенадцатом году, не пожалев имуществ, жгли домы свои и земные достатки, так рванётся у нас всё сбрасывать с себя позорящее и пятнающее нас, ни одна душа не отстанет от другой, и в такие минуты всякие ссоры, ненависти, вражды – все бывает позабыто, брат повиснет на груди у брата, и вся Россия – один человек”.

     

Пасха Христова внушает писателю упования на русское духовное единение: “И твёрдо говорит мне это душа моя; и это не мысль, выдуманная в голове. Такие мысли не выдумываются. Внушеньем Божьим порождаются они разом в сердцах многих людей, друг друга не видавших, живущих на разных концах земли, и в одно время, как бы из одних уст, изглашаются. Знаю я твёрдо, что не один человек в России, хотя я его и не знаю, твёрдо верит тому и говорит: «У нас прежде, чем во всякой другой земле, воспразднуется Светлое Воскресение Христово!»” [4].

     

Глава “Светлое Воскресение” явилась мощным в идейно-эстетическом плане финальным аккордом, выразила “святое святых” “Выбранных мест из переписки с друзьями” (1847). “Идея воскрешения русского человека и России” стала пасхальным сюжетом  гоголевской “книги сердца”.  Рассмотрев идеи пасхальных рассказов: “духовное проникновение”, “нравственное перерождение”, прощение во имя спасения души, воскрешение “мёртвых душ”, “восстановление человека”, – В.Н. Захаров пришёл к справедливой мысли о том, что “если не всё, то многое в русской литературе окажется пасхальным” [5].

     

По своему смысловому наполнению, содержательной структуре, поэтике чрезвычайно схожи святочные и пасхальные рассказы. Не случайно в XIX столетии они нередко публиковались в единых сборниках под одной обложкой [6]. “Одноприродность” пасхальной и святочной словесности проявилась в их взаимопроникновении и взаимопереплетении: в святочном рассказе проступает “пасхальное” начало, в пасхальном рассказе – “святочное”.  Так, например, главное событие святочного рассказа Н.С. Лескова “Фигура (1889) происходит под Пасху; лесковский “рождественский рассказ” “Под Рождество обидели” (1890) содержит пасхальный эпизод. В пасхальном рассказе А.П. Чехова “Студент (1894) воспоминания о событиях Страстной Седмицы (отречение Апостола Петра) представлены на фоне  почти святочном, по-зимнему морозном: “Дул жестокий ветер, в самом деле возвращалась зима, и не было похоже, что послезавтра Пасха” [7]. В то же время в чеховском рассказе “На святках” (1900) явственно проступает возрождающее пасхальное начало. Очевидно нравственно-эстетическое  воздействие “рождественского рассказа” “Запечатленный Ангел” (1873)  Н.С. Лескова на русский литературный процесс в целом, и в частности – на пасхальный рассказ А.П. Чехова “Святою ночью” (1886).

     

Лесковский “Запечатленный Ангел”, которому в нынешнем году исполнилось 140 лет,  имел громадный успех у читателей, стал общепризнанным шедевром ещё при жизни автора.  По словам  Лескова, рассказ “нравился и царю, и пономарю” [8]. “Запечатленного Ангела” узнали “на самом верху”: императрица Мария Александровна выразила желание послушать  это произведение в чтении автора.

     

“Проста, изящна, чиста <…> прекрасная маленькая повесть г. Лескова “Запечатленный Ангел”, – отмечал православный мыслитель и публицист К.Н. Леонтьев. – Она не только вполне нравственна, но и несколько более церковна, чем рассказы графа Толстого” [9].

     

Ключевое слово-образ в “Запечатленном Ангеле” – “чудо”. Оно играет и переливается разными красками, смыслами и даже сверхсмыслами, насыщено  сакральными знаками Сил Небесных. Весь свод “чудес”, “дивес”, “преудивительных штук” неуклонно подводит к основному чуду в кульминационной точке сюжета – общечеловеческому единению, осуществлению желания с Божьей помощью “воедино одушевиться со всею Русью” [10]. В этом смысле знаменательно, что герои-артельные строят мост, символизирующий прорыв раскольничьей обособленности в православный мир. Лесков устами отшельника Памвы выражает свою горячую веру в то, что все – “уды единого тела Христова! Он всех соберёт!” (1, 436).

     

Образ  жизни в лесном скиту “беззавистного и безгневного” (1, 436) смиренного “анахорита”: “согруби ему – он благословит, прибей его – он в землю поклонится, неодолим сей человек с таким смирением!” (1, 438) – напоминает житие аскета-пустынника преподобного Серафима Саровского, с его благодатным путём подвигов молитвы и самоотречения. Эту параллель подтверждает авторитетный источник: “изрядный, по основному образованию, знаток церковности, А.А. Измайлов без колебаний признал в беззавистном и безгневном лесковском праведнике Памве Серафима Саровского” [11], – затворника Саровской пустыни, чудотворца. Образ преподобного связан с многочисленными знамениями, чудесами, окутан легендами, свидетельствующими о его почитании в народе.

     

Так и старец Памва возникает в “Запечатленном Ангеле” среди лесной глуши внезапно, точно сказочный добрый помощник, Божий посланник, стоило только заблудившимся героям попросить высшие силы о помощи: “Ангеле Христов, соблюди нас в сей страшный час!” (1, 434). Появление отшельника воспринимается вначале как явление “духа”: “из лесу выходит что-то поначалу совсем безвидное, – не разобрать” (1, 434).  Но, приглядевшись, герой-рассказчик не может про себя не воскликнуть: “Ах, сколь хорош! ах, сколь духовен! Точно Ангел предо мною сидит и лапотки плетёт для простого себя миру явления” (1, 437).

     

“Раскол XVII века поселил тревогу и сомнения в русскую душу, – писал исследователь русской святости Г.П. Федотов. – Вера в полноту реализующейся Церковью на земле святости была подорвана” [12]. Однако в “Запечатленном Ангеле” старовер, встретившись со святым отшельником Памвой, справедливо “дерзает рассуждать” о раскольничьем движении: “Господи! <…> если только в Церкви два такие человека есть, то мы пропали, ибо сей весь любовью одушевлён” (1, 439).

     

Духовная жизнь теплится, не угасает. Как замечал Г.П. Федотов: “найдётся иногда лесной скиток или келья затворника, где не угасает молитва. <…> В пустынь к старцу, в хибарку к блаженному  течёт народное горе в жажде чуда, преображающего убогую жизнь. В век просвещённого неверия творится легенда древних веков. Не только легенда: творится живое чудо. Поразительно богатство духовных даров, излучаемых св. Серафимом. К нему уже находит путь не одна тёмная, сермяжная Русь. Преп. Серафим распечатал синодальную печать, положенную на русскую святость, и один взошёл на икону, среди святителей, из числа новейших подвижников. <…> Оптина Пустынь и Саров делаются двумя центрами духовной жизни: два костра, у которых отогревается замерзшая Россия”[13].

     

Так же и старец Памва в повести Лескова толкует о грядущем “распечатлении” Ангела: “Он в душе человеческой живет, суемудрием запечатлен, но любовь сокрушит печать…” (1, 439).

     

В разъединении друг с другом и с Богом люди ощущают себя не просто осиротевшими, они становятся “братогрызцами” (1, 431). Для установления истинно братских отношений необходимо обрести общий корень, общую опору – в христианском единении “едиными усты и единым сердцем <выделено мной – А.Н.-С.> ” (1, 431).

     

Это высказывание отрока Левонтия проецируется на кульминацию и финал рассказа – переход героев-старообрядцев в новое духовное состояние через соединение с Православной Церковью. В то время как один из артельных – Лука Кириллов, – спасая святыню, совершает свой самоотверженный переход по обледенелым цепям над бушующим Днепром, в храме совершается всенощная в память Василия Великого. Литургия содержит слова об общем духовном устремлении православных христиан “едиными усты и единым сердцем”, имеющие “мотив обретения “веры истинной” через церковное причастие” [14].

     

Старообрядцы чудесным образом узрели “славу Ангела господствующей Церкви и всё Божественное о ней смотрение в добротолюбии её иерарха и сами к оной освященным елеем примазались и Тела и Крови Спаса сегодня за обеднею приобщились” (1, 455). Имевшие “влечение воедино одушевиться со всею Русью” артельные  “так все в одно стадо, под одного Пастыря, как ягнятки, и подобрались, и едва лишь тут только поняли, к чему и куда всех нас наш запечатленный Ангел вёл” (1, 455).

     

Чудесный финал идеально соответствует жанровой природе “рождественского рассказа”: героев-раскольников к Православной Церкви  “перенёс Бог” (1, 454), Ангелы вели, спасая светоносностью икон от гибели над ревущей бездной.

     

Сквозь святочные события явственно просвечивают мотивы пасхальные, возрождающие и воскрешающие. В глубинных эмоционально-смысловых пластах повести Ангел-спаситель уподобляется Самому Христу-Спасителю. В повествовательном пространстве текста различимы знаки сакральных начал. Так, петух (“петелок”), возгласивший “Аминь!” человеческим голосом, и агнец – символ кротости и жертвенности, прообраз и одно из метафорических именований Спасителя – обращают внимательного читателя к новозаветной пасхальной образности.

     

Пасхальный смысл лесковского “рождественского рассказа” и в том, что путь к Церкви староверов, ведомых Ангелом, лежит через поругание святыни и страдание. Ангел-хранитель, говорит рассказчик, “Сам <…> возжелал себе оскорбления, дабы дать нам свято постичь скорбь и тою указать нам истинный путь”. Здесь различимы слова Всенощного бдения: “крест бо претерпев, погребению предадеся, яко Сам восхоте; и воскрес из мертвых, спасе мя, заблуждающегося человека”. Погребению уподоблено “запечатление” Ангела (наложение печати на иконописный лик). “Дело пропащее и в гроб погребенное”, – говорит Марк о поруганной иконе. Возможна следующая расшифровка заглавия лесковского рассказа: “Как Христос воскрес из “запечатленного гроба”, “без истления”, так и Ангел оказался невредим под сургучной печатью. <…> Вся история распечатления Ангела звучит как метафора Воскресения” [15].

     

Несмотря на критическое замечание Ф.М. Достоевского в его статье “Смятенный вид” о том, что Лесков в финале поспешил разъяснить чудо, всё же и рассказчика, и героев, и читателей не оставляет впечатление, что они стали “сопричастниками”, “дивозрителями” (1, 410) утверждения Высшего Промысла, победы провиденциального начала. Объективную, непредвзятую точку зрения на святочное чудо сформулировал Лесков устами героя “Запечатленного Ангела”: “всяк как верит, так и да судит, а для нас всё равно, какими путями Господь человека взыщет и из какого сосуда напоит, лишь бы взыскал и жажду единодушия его с Отечеством утолил” (1, 456).

     

Уместно вспомнить рассуждение святителя Василия Великого, архиепископа Кесарии Каппадокийской, о двух путях и двух путеводителях: “На пути гладком и покатом путеводитель обманчив; <…> а на пути негладком и крутом путеводителем добрый Ангел, и он через многотрудность добродетели ведёт следующих за ним к блаженному концу…” [16] По собственному предсказанию, “не преполовя дня” (1, 456), принял “блаженный конец” старик Марой, увидевший свечение и славу “церковного Ангела” (1, 454); ещё ранее почил с миром отрок Левонтий, перед смертью по благословению старца Памвы узнавший, “какова господствующей Церкви благодать” (1, 431).

     

“Этот Левонтий годами был сущий отрок <…> но великотелесен, добр сердцем, богочтитель с детства своего и послушлив и благонравен <…> Лучшего сомудренника и содеятеля и желать нельзя было” (1, 418 – 419). Образ героя проецируется на оглашаемые главы Евангелия на литургии в память Василия Великого,  предшествующей приобщению героев к Церкви.  Речь идёт об отроческих годах Иисуса: “Младенец же возрастал и укреплялся духом, исполняясь премудрости; и благодать Божия была на Нём” (Лк. 2: 40).

     

В связи с образом отрока также по-новому осмысливается привычный в святочном рассказе мотив ребёнка-сироты. С рыданиями поёт Левонтий духовную песнь – плач библейского Иосифа, проданного братьями в рабство: “Кому повем печаль мою, Кого призову ко рыданию <…> Продаша мя мои братия! ” (1, 430). Этот духовный стих, по слову отрока, “таинственно надо понимать” и “с преобразованием” (1, 431).

     

Таким образом, Лесков выводит святочную идею сплочения из узких рамок семейно-бытового круга на уровень вневременной, общечеловеческий. Это тем более важно, что писатель с болью наблюдал распад человеческих связей, национальных устоев: “с предковскими преданиями связь рассыпана, дабы все казалось обновлённее, как будто и весь род русский только вчера наседка под крапивой вывела” (1, 424).

     

Не дать порваться связи времён и поколений русских людей, восстановить “тип высокого вдохновения”, “чистоту разума”, который пока “суете повинуется” (1, 425), поддержать “своё природное художество” (1, 424) – главные цели создателя “Запечатленного Ангела”.

     

Особая тема рассказа – отношение к русской  иконе и иконописанию.  “Запечатленный Ангел” – уникальное литературное творение, в котором икона стала главным “действующим лицом”.

     

В “иконописной фантазии” “Благоразумный разбойник” Лесков признавался, что его “заняла и даже увлекла церковная история и сама церковность”: “я, между прочим, предался изучению церковной археологии вообще и особенно иконографии, которая мне нравилась” [17]. В год создания “Запечатленного Ангела” Лесков написал статью “О русской иконописи” (1873), в которой указал на огромное значение иконы в жизни народа: “тот, кто не может читать книг, с иконы, которой поклоняется, втверживает в своё сознание исторические события искупительной жертвы и деяния лиц, чтимых Церковью за их христианские заслуги” (X, 180).

     

Писатель ратует за возрождение русского иконописного искусства. Лесков уверен, что “икона непременно должна быть писанная рукою, а не печатная. <…> наши набожные люди <…> откидывают печатные иконы <…> “То, – говорят, – пряник с конём, а это пряник с Николою, а всё равно пряник печатный, а не икона, с верою писанная для моего поклонения”… Иконы надо писать руками иконописцев, а не литографировать” (X, 182).

     

С годами писатель приобрёл репутацию одного из лучших знатоков русской иконы. У Лескова имелось уникальное иконописное собрание: старинные иконы строгановского и заонежского письма, редкие поморские складни. В.В. Протопопов вспоминал огромный образ Мадонны кисти Боровиковского – “русский лик и отчасти как бы украинский”. Судьба этой коллекции сейчас неизвестна, но с неё сохранился рисунок. Все иконы на рисунке различимы, узнаваемы. В фондах Дома-музея Н.С. Лескова в Орле хранятся три иконы. Одна из них “Спас во звездах”– с дарственной надписью писателя его сыну Андрею Лескову на Рождество.

     

Возможно, в “Запечатленном Ангеле” автор даёт точное описание подлинника: “Ангел-хранитель, Строганова дела” (1, 400). Хотя рассказчик в ходе повествования неоднократно подчёркивает, что красота иконы неописуема, всё же именно в слове он умеет передать тончайшие отблески и игру красок, оттенки эстетического переживания при созерцании святыни: “глянешь на Ангела… радость! Сей Ангел воистину был что-то неописуемое. Лик у него, как сейчас вижу, самый светлобожественный и этакий скоропомощный; взор умилен; ушки с тороцами, в знак повсеместного отвсюду слышания; одеянье горит, рясны златыми преиспещрено; доспех пернат, рамена препоясаны; на персях младенческий лик Эммануилев; в правой руке крест, в левой огнепалящий меч. Дивно! дивно!.. Власы на головке кудреваты и русы, с ушей повились и проведены волосок к волоску иголочкой. Крылья же пространны и белы как снег, а испод лазурь светлая, перо к перу, и в каждой бородке пера усик к усику. Глянешь на эти крылья, и где твой весь страх денется: молишься “осени”, и сейчас весь стишаешь, и в душе станет мир. Вот это была какая икона!” (1, 400 – 401).

     

В иконописном фрагменте рассказа Лескова сохранён стиль русской агиографии во всей его чистоте и красоте, как он представлен у  лучших писателей древней Руси – Нестора, Епифания Премудрого, Пахомия Логофета. Богатство словесной культуры, развитая риторика, пышно изукрашенное “плетение словес” и – главное – “нравственная серьёзность перед лицом красоты”. На это свойство русского искусства указал С.С. Аверинцев. Старинное слово “благообразие” выражает “идею красоты как святости и святости как красоты. Красота тесно связана в русской народной психологии с трудным усилием самоотречения”[18]. Праведность иконописца “совершенно неотделима от сверхличной святости иконописания как такового” [19].

     

Художник Юрий Селивёрстов в частном письме утверждал, что “икона никогда не была искусством и не будет. Икона не произведение, но молитва – и только! Она и вне времени и вне пространства. Она везде. Создавалась она руками чистыми, чистой душой, воспарением духа. По Духу Святому. Вот почему и прикасаться к ней можно только очищенным и в чистоте желающему быть…”[20].

     

В отличие от полотен светских художников, которые “изучены представлять то, что в теле земного, животолюбивого человека содержится”, икона – творение боговдохновенное: “в священной русской иконописи изображается тип лица небожительный, насчёт коего материальный человек даже истового воображения иметь не может” (1, 423). Потому и отправляются герои “Запечатленного Ангела” в долгий путь на поиски “изографа”– истинного христианского иконописца.

     

Известно, что “изограф Севастьян” в рассказе во многом списан с “художного мужа” Никиты Савостьяновича Рачейскова, с которым был дружен Лесков. Сыну писателя запомнилась прежде всего духовность в колоритном облике мастера. Он настолько был “растворён” в иконописи, что и внешностью своей напоминал древнее художество: “был стилен с головы до пят. Весь Строганова письма. Высок, фигурой суховат, в чёрном армячке почти до полу, застёгнут под-душу, русские сапоги со скрипом. Картина! За работой <…> весь внимание и благоговейная поглощённость в созидании Деисусов, Спасов, Ангелов, “воев небесных” и многоразличных “во имя”. <…> лик постный, тихий, нос прямой и тонкий, тёмные волосы серебром тронуты и на прямой пробор в обе стороны положены; будто и строг, а взглядом благостен. Речь степенная, негромкая, немногословная, но внятная и в разуме растворённая. Во всем образе – духовен!”[21].

     

Только Христос “мог установить между истиною и красотою тот союз мира, из которого потом возникло христианское искусство” [22], – подчёркивал профессор богословия Ф. Смирнов.

     

Рассказ Лескова был книгой для семейного чтения. Интересно сообщение Чехова редактору Лейкину 7 марта 1884 года: «Отец читает вслух матери “Запечатленного Ангела”» [23]. Таким образом, лесковский “Ангел”, был у Чехова “на слуху”, что не могло не отразиться в его творчестве, а именно – в создании пасхального рассказа “Святою ночью” (1886).

     

Бесспорно, этот рассказ создан в художественной манере Лескова. Как лесковский шедевр снискал всеобщее признание, так и чеховское творение принесло автору заслуженную награду: рассказ был упомянут в материалах о присуждении Чехову Пушкинской премии.

     

Духовно-эстетическое начало рассказа Чехова связано не с иконописью, как у Лескова, а с красотой церковной поэзии, святого слова. Чеховский герой  иеродиакон Николай – простой монах, который “нигде не обучался и даже видимости наружной не имел” (С5, 96), – обладал Божественным даром создавать  акафисты. “Радуйся, древо светлоплодовитое, древо благосеннолиственное, им же покрываются мнози!” (С5, 97), – воспевается в хвалебном гимне Богородице. Сложные, многокорневые слова, усвоенные православной гимнографией из греческой традиции торжественной церковной риторики, выражают чувство благоговения перед святыней и в какой-то мере чувство бессилия достойно воспроизвести святой образ на человеческом языке.

     

В рассказе “Святою ночью” словно слышен лесковский рассказчик с его удивлением перед чудом ангельского лика:  “Лик у него <…> самый светлобожественный и этакий скоропомощный” (1, 400).  Чеховский герой также стремится передать святую красоту иконы в святой фразе – теми же многокорневыми словообразованиями, свойственными  церковным песнопениям, которые, как сказано у Чехова, вмещают “много слов и мыслей” в одном слове. “Найдёт же такие слова! Даст же Господь такую способность! – дивится чеховский рассказчик таланту сочинителя акафистов. – Для краткости много слов и мыслей пригонит в одно слово <…> “Светоподательна”! <…> слова такого нет ни в разговоре, ни в книгах, а ведь придумал же его, нашёл в уме своём” (С5, 98).

     

Устами своего рассказчика – молодого послушника Иеронима – писатель развивает теорию жанра и стиля русского религиозного искусства: “Кроме плавности и велеречия <…> нужно еще, чтоб каждая строчечка изукрашена была всячески, чтоб тут и цветы были, и молнии, и ветер, и солнце, и все предметы мира видимого” (С5, 98), “надо, чтоб в каждой строчечке была мягкость, ласковость, нежность <…> Так надо писать, чтоб молящийся сердцем радовался и плакал, а умом содрогался и в трепет приходил” (С5, 97).

     

Здесь отчётливо различима та “очарованность” – душевное свойство изумляться открывающейся взору святой красоте, молитвенная способность к тончайшему духовному и эстетическому переживанию, характерная для любимых героев Лескова – праведников, “очарованных странников”. Наличествует не только слуховая, но и зрительная, живописная, как в “Запечатленном Ангеле”, образность. Стиль этих художественных творений Лескова и Чехова можно определить как словесную живопись.

     

Оба писателя настойчиво подчёркивают, что создание такого искусства, по Лескову, – “редкого отеческого художества” (1, 417) – возможно только при условии высочайшей нравственности, красоты духовной самого художника, творца прекрасного, вдали от суеты и корысти.

     

Так, с болью видит рассказчик “Запечатленного Ангела”, как цинизм и корыстолюбие, “обман и ложь бессовестные” разрушают “отеческие предания”: “Встарь благочестивые художники, принимаясь за священное художество, постились и молились и производили одинаково, что за большие деньги, что за малые, как того честь возвышенного дела требует” (1, 428). Но теперь “это люди не того духа”: “как чёрные цыгане лошадьми друг друга обманывают, так и они святынею <…> что становится за них стыдно и видишь во всём этом один грех да соблазн и вере поношение. Кто привычку к сему бесстыдству усвоил <…> даже <…> хвалятся: что-де тот-то того-то так вот Деисусом надул, а этот этого вон как Николою огрел, или каким подлым манером поддельную Владычицу ещё подсунул” (1, 429).

     

В рассказе “Святою ночью” Чехов пишет, что подлинного благообразия нет и в монастыре: “народ всё хороший, добрый, благочестивый, но … Ни в ком нет мягкости, деликатности” (С5, 99), “некому вникать” в слова пасхального канона, и кроткий поэтичный человек – безвестный творец акафистов – остаётся непонятым, ненужным даже среди монастырской братии. Он умирает под Пасху, и, согласно традиционному житийному представлению, это смерть праведника, открывающая двери в Царствие Небесное. 

     

Также под праздник Светлого Христова Воскресения заканчивает свой земной путь герой другого пасхального рассказа Чехова – “Архиерей” (1902).

     

Главный герой рассказа – представитель высшего церковного духовенства, викарный архиерей.  Наречённый в монашестве Петром, при крещении в младенчестве он получил имя Павел. Так в имени и судьбе архиерея соединяются  имена новозаветных Апостолов Петра и Павла, вводятся мотивы апостольского служения,  подвижничества, мученичества.

     

Сюжетное действие разворачивается на фоне прогрессирующей болезни архиерея. Но перед самой кончиной ему ниспослано утешение, точно он скидывает с себя тяготивший земной груз, тяжкое телесное бремя и становится бесплотным, невесомым, готовым раствориться в небесных сферах, в милосердии Божием. Преосвященный Пётр “в какой-нибудь час очень похудел, побледнел, осунулся, лицо сморщилось, глаза были большие, и как будто он постарел, стал меньше ростом, и ему уже казалось, что он худее и слабее, незначительнее всех, что всё то, что было, ушло куда-то очень-очень далеко и уже более не повторится, не будет продолжаться.

     

«Как хорошо! – думал он. – Как хорошо!»” (3, 361).

     

Герой уже не ощущает себя высшим церковным иерархом, наоборот – он один “из малых сих”, дитя Божье, дитя своей матери. А старуха-мать – вдова  бедного сельского дьячка, которая стеснялась и робела перед высоким саном владыки, не знала, как вести себя с ним, – только теперь увидела в преосвященном Петре своё дитя – сыночка Павлушу:  “она уже не помнила, что он архиерей, и целовала его, как ребёнка, очень близкого, родного.

     

– Павлуша, голубчик, – заговорила она, – родной мой!.. Сыночек мой!.. Отчего ты такой стал? Павлуша, отвечай же мне!” (3, 361).

     

Любовь, жалость, сострадание острее проявляются к слабому, незначительному, беззащитному. Любовь соединяет человека с Богом и с людьми, а всё остальное, в том числе  служба, карьера, чины, – разъединяет, подавляет душу, приносит страдание, одиночество.

     

На пороге инобытия  преосвященному привиделось, что  он стал простым богомольцем: “он уже не мог выговорить ни слова, ничего не понимал, и представлялось ему, что он, уже простой, обыкновенный человек, идёт по полю быстро, весело, постукивая палочкой, а над ним широкое небо, залитое солнцем, и он свободен теперь, как птица, может идти, куда угодно!” (3, 362).

     

Отлетающей душе  открылась истинная суть человека, который в своей земной юдоли – только путник к Богу. Герой испытал чувство необъятной свободы – той, что даруется свыше, но люди, придавленные материальными попечениями, забывают об этом даре, не умеют ценить его. И лишь душа, от Бога исшедшая и к Нему отходящая, освобождённая от гнёта земных забот, способна постичь эту свободу сполна.

     

Событийный ряд рассказа “Архиерей” разворачивается в течение Страстной Седмицы и завершается в праздник Пасхи. Автор преднамеренно точно указывает вехи развития действия во времени и в пространстве. “Под Вербное воскресенье в Старо-Петровском монастыре шла всенощная” (3, 348) – это точка отсчёта. Развязка основного действия происходит с наступлением Светлого Христова Воскресения: “А на другой день была Пасха. В городе было сорок две церкви и шесть монастырей; гулкий, радостный звон с утра до вечера стоял над городом, не умолкая, волнуя весенний воздух; птицы пели, солнце ярко светило” (3, 362).

     

Очевидно, что у Чехова представлено религиозно-философское понимание времени и пространства. Эти категории в рассказе “Архиерей” пасхальны, христиански сакрализованы. События Священной истории прочными духовными нитями связаны с православной верой, богохранимой землёй русской.

     

Настоящее показано в свете минувшего и в духовной перспективе предстоящего, православного чаяния “жизни будущего века”. Именно эта философия времени, определяющая христианский смысл русских пасхальных рассказов, представлена в чеховском рассказе “Студент” (1894).

     

Убедившись на живом примере, что новозаветные пасхальные события имеют непосредственную связь с настоящим,  герой рассказа Иван Великопольский – студент духовной академии – испытал небывалую, захватившую дух радость: “и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух. “Прошлое, – думал он, – связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекавших одно из другого”.  И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой” (2, 511).

     

Действие рассказа происходит в Страстную Пятницу – трагический день распятия Христа. Подводное течение внутреннего лирико-символического сюжетного плана движется от ощущения вселенского холода и мрака, людского одиночества и отчаяния, сиротского чувства богооставленности: “казалось, что этот внезапно наступивший холод нарушил во всём порядок и согласие, что самой природе жутко, и оттого вечерние потёмки сгустились быстрей, чем надо. Кругом было пустынно и как-то особенно мрачно” (2, 508) – к ликующей пасхальной радости, приветной молитвенной вести о Светлом Христовом Воскресении, о торжествующей победе вечной жизни с её высоким таинственным смыслом: “Правда и Красота, направлявшие человеческую жизнь там, в саду и во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня и, по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле; и чувство молодости, здоровья, силы <…> невыразимо сладкое ожидание счастья, неведомого, таинственного счастья, овладевали им <героем. – А.Н.-С.> мало-помалу, и жизнь казалась ему восхитительной, чудесной и полной высокого смысла” (2, 511).

     

Художественное время русских пасхальных рассказов не ограничено календарными рамками. Настоящее и  прошлое сливаются воедино с грядущим в поистине евангельской “полноте времён”, проповеданной Апостолом Павлом: “Когда пришла полнота времени, Бог послал Сына Своего (Единородного) <…>, Чтобы искупить подзаконных, дабы нам получить усыновление”(Гал. 4: 4 – 5)“В устроение полноты времён, дабы всё небесное и земное соединились под главою Христом” (Ефес. 1: 10).

     

Так, в русских пасхальных рассказах устанавливается диалогическая соотнесённость с христианским новозаветным контекстом. Праздник Пасхи является мощным импульсом, уводящим в метафизические глубины художественного текста; придаёт ему религиозно-философскую универсальность, позволяет обратиться к вечным вопросам бытия.

     

Особое эмоционально-психологическое состояние радостной просветлённости, изумления перед непостижимостью Божественного Промысла, характерное для пасхального мироощущения, передано так, что “плакать хочется”, “дух захватывает” (С5, 99). В произведениях русских классиков открывается необозримая духовная перспектива. Это подлинное чудо, и не случайно оно становится в пасхальном повествовании ключевым: “Чудо, Господи, да и только <…> Истинное чудо!” (С5, 96).

     

[1] Там же.

     

ПРИМЕЧАНИЯ

     

[2] Гоголь Н.В. Полн. собр. соч.: В 14 т. – М.: АН СССР, 1937 – 1952. – Т. VIII. – С. 409 – 418.

     

[3] Там же. – С. 291 – 292.

     

[4] Там же. – С. 409 – 418.

     

[5] Захаров В.Н. Пасхальный рассказ как жанр русской литературы // Евангельский текст в русской литературе XVIII — XX веков: цитата, реминисценция, мотив, сюжет, жанр. – Петрозаводск: ПётрГУ, 1994. – С. 252, 256.

     

[6] См., например: Баранцевич К. С. Чудные ночи. Рождественские и пасхальные рассказы и очерки. – М., 1899.

     

[7] Чехов А.П. Избранное: В 3-х т. – М.: Векта, 1994. – Т. 2. – С. 510. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с обозначением номера тома и страницы арабскими цифрами.

     

[8] Лесков Н.С. Собр. соч.: В 11 т. – Т.11. – М.: Гослитиздат, 1958. – С. 406. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с обозначением номера тома римской цифрой, страницы – арабской.

     

[9] Леонтьев К. Н. Анализ, стиль, веяние // Вопросы литературы. – 1988. – № 12. – С. 210.

     

[10] Лесков Н.С. Собр. соч.: В 12 т. – Т. 1. – М.: Правда, 1989. – С. 455. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с обозначением номера тома и страницы арабскими цифрами.

     

[11] Лесков А. Н. Жизнь Николая Лескова: По его личным, семейным и несемейным записям и памятям: В 2-х т. – Т. 1. – М. : Худож. лит., 1984. – С. 400.

     

[12] Федотов Г. П.  Святые древней Руси. – Paris: YMCA-PRESS, 1989. – С. 234.

     

[13] Там же.  – С. 235.

     

[14] Горелов А.А. Патриотическая легенда Н.С. Лескова (Поэтика преобразований и стилизация в повести “Запечатленный ангел”) // Русская литература. – 1986. – № 4. – С. 163.

     

[15] Майорова О. “Проста, изящна, чиста…” (О “маленькой повести” Н.С. Лескова “Запечатленный Ангел”) // 1-е сентября: Литература. – М., 1994. – № 2. – С. 2 – 3.

     

[16] Цит. по: Православный календарь. Праздники. Жития святых. Молитвы. Апостольские и Евангельские чтения. Толкования святых Отцов Церкви. – М.: Онега, 1998. – С. 14.

     

[17] Лесков Н.С.  Благоразумный разбойник // Лесков Н. С. О литературе и искусстве. – Л.: ЛенГУ, 1984.  – С. 191.

     

[18] Аверинцев С.С.  Крещение Руси и путь русской культуры // Контекст.  – М.: Наука, 1990. – С. 70.

     

[19] Там же.

     

[20] Цит. по: В. А.  Художник Юрий Селиверстов // Вестник Христианского движения. –Paris: YMCA-PRESS, 1977. – № 1. – С. 276.

     

[21] Лесков А. Н.  – Указ. соч.  – Т. 1.  – С. 398.

     

[22] Смирнов Ф.  Общий богословский взгляд на историю древнецерковной иконографии. – Киев, 1879. – С. 7.

     

[23] Чехов А.П. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. – М.: Наука, 1974 –1988. – Письма. – Т. 1. – С. 81. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием номера тома и страницы.

     

Алла Анатольевна Новикова-Строганова —

     

доктор филологических наук, профессор,

     

член Союза писателей России (Москва),

     

историк литературы

     

     



Просмотров: 2334